Я встречу тебя на Лионском вокзале без четверти четыре. Не забудь фотографии для проездного – так дешевле, чем разовые билеты – и свою замечательную улыбку. Обнимаю, и до скорого.
Ф.
В поезде она не успела как следует представить их встречу: воображаемые разговоры все время перебивались воспоминаниями, воспоминания – разговорами, и какие-то важные секунды съедались, заикались, как на поцарапанном диске, проигрываемом на пыльной магнитоле. Но она уже представляла эту встречу четыре сезона: весной он встречал ее с шелковыми маками, они распадались, на глазах исчезали; в июне он стоял чуть дальше других встречающих, глаза его смеялись, в них было больше радости от встречи с родным человеком, чем восхищения, того восхищения, которое бывает только кем-то чужим; осенью оба были в тренчах, с зонтами, молчали; зимой он немного опоздал, на минуту, может, на три: она успела оглядеться, но не успела занервничать. Ни разу за последний год они так и не увиделись: то он отдыхал с друзьями в Германии, то отсоветовал приезжать летом – жарко, влажно, зимой – сыро, но все ждал, ждал ее ежедневно, и писал ей письма, и всякий раз – до скорой встречи, до встречи, до скорого. Наконец она спросила, будет ли он в городе 21 мая, он сказал – будет, и она купила билеты.
Подъезжали, на стеклах появились капли, одна начала стекать – первые пять капель прошла прямо, потом помедлила, начала поворачивать, резко свернула, докатилась до низу по другой линии. На перроне Филипп еще не появился. Через десять минут она во второй раз достала золотистую, в виде башенки из кубов, Герлен, и подкрасила съевшуюся от волнения помаду.
Перед ней возникла светленькая Корали, как всегда, не обняла, но улыбнулась:
– Фил не смог, но моя синяя машина тебя спасет. Едем?
У Корали был узкий костистый нос и очень тонкие губы. Она казалась красивой, стоило ей подкрасить глаза, или проявить доброжелательность. Корали быстро пошла вперед, не оборачиваясь.
Следом пришло сообщение. Филипп звонить не любил – разговор по телефону всегда выстраивается не так, как надо, по телефону все время надо изображать возбуждение, смешить, смеяться. Сообщения он писал то беспредметные, красивые, в три части приходящие, то обрубочные, бестолковые, так что по двадцать минут приходилось переписываться, прежде чем простые где, когда, во сколько вставали, успокоившись, на места.
Здравствуй, милая, ты добралась? Я выслал тебе на почту схему проезда до гостиницы, на случай, если Корали не приедет. Садись на первую линию до конечной, как пройти дальше – отметил в письме на карте, она подробная. Ф.
Прости, что не встретил.
Я так счастлив!
До вечера.
В другой момент она бы разозлилась, позвонила, раскричалась – на родном своем языке, так, чтоб он ничего не понял, беспомощно бы переспрашивал, извинялся, примчался. Но тут она разозлиться не догадалась и покорно последовала за Корали, немного расстроенная, что за ней приехал не он, немного обрадовавшаяся, что за ней все же приехали.
На la Defense светило солнце, мягкое, золотое, низкое солнце равнин. Она снова почувствовала себя так, как предвкушала, что будет чувствовать. Номер был холодным, и оттого постель казалась сырой. Ванная и вправду была сыровата. Выглянув в окно, она увидела черного блестящего слона. Он ей улыбнулся и мягкой поступью отправился в сторону Полей.
В шесть с чем-то, мысленно проходя от гостиницы до станции метро, от выхода из метрополитена до ресторана, представляя, как не вписываются ее замшевые туфли, и тонкий светло-желтый плащ, и тонкие золотые часы в вагон метро, как аккордеонист перестанет играть «Богему» Азнавура посреди второго куплета, наклонится, и деликатно спросит, что она тут забыла, она, в свою очередь, спросила, почему бы ему за ней не заехать?
Теперь можно не торопиться. Она не спустится, пока он не подождет ее достаточно долго, достаточно, чтобы подумать о ней предельно концентрированно.
Через полчаса он ответил:
Милая, я на мотоцикле. Ты же не любишь мотоциклы? В 7 возле станции Рузвельта.
В ресторане, украшенном японскими рисунками, звучала кубинская музыка. Они взяли чилийское вино и болтали до закрытия. Суровая Корали, под воздействием кисловатого вина, а больше – вкусного ужина, сегодня была в духе и даже рассказала, отчего они с Матье расстались. Матье, худой, с тишайшим голосом, приходился Филиппу младшим братом по матери. Филиппа он раздражал, особенно манерой говорить – когда рядом сидишь, половину не поймешь, через стол невнятно и неслышно вовсе. Но Филипп так и не смог приехать, Филиппа обсуждать она с Корали не решалась, и так вышло, что полвечера говорили о Матье. Матье икалось в однокомнатной квартире в самом центре.
Корали, которую она не ожидала увидеть в первый день, и с которой не ожидала провести первый вечер, подбросила ее до гостиницы, равнодушно попрощалась и оставила, несмотря на веселые три с половиной часа, ощущение непонятно за что вины.
Темнело медленно, и до самого сна она смотрела, как темнеет цвет черного слона – он, оказывается, никуда не ушел, а только гулял здесь, поблизости.
Она падала спиной вниз, пол под ней исчез, кровать развалилась на две части. Было семь утра, сердце билось часто и громко, как после бега. Она выглянула в окно и не поняла, пасмурно небо, или безоблачно: неяркое, серо-голубое, без туч – и неясное. На всякий случай она положила в сумку зонт.
Все три зеркала в номере висели неправильно: одно – в темном коридоре, другое – в темной ванной, третье, в комнате, – высоковато. Она подкрасилась на балконе, глядя в маленькое зеркало пудреницы. Матрас поглощал звук телефона, просыпающийся город перебивал его, и она не слышала, как ей настойчиво звонили.
Звонили двое: Филипп и их общий знакомый, Эдуар. Она спустилась на завтрак – хлеб был изумительным, с твердой корочкой и пышной мякотью, чай же напоминал запаренный веник.
Эдуар позвонил снова. У него был низкий, хрипловатый, вибрирующий голос. В этот голос можно было бы влюбиться, жаль, она знала, как он выглядит: вечно красноватое лицо.
– Какие планы на сегодня? – спросил Эдуар.
Плана поездки у нее не было. Она думала, стоит ей приехать туда, где ее так ждали, к тем, кто ее так долго ждал, как все завертится само собой. Филипп не раз и не два говорил, что возьмет на это время отпуск, говорил о совместной поездке в Довиль на выходные, о друзьях, которым не терпится наконец познакомиться с ней.
– Музей Родена, – нашлась она.
– Кого?
– Родена, – повторила она, дивясь, как человек, родившийся в Париже, может не знать самого знаменитого французского скульптора.
– А, – снисходительным тоном ответил Эдуар, – ты имеешь ввиду Родэна. Ты так странно произносишь его имя.
– Ты там был? – ее это интересовало не слишком, она вспоминала, как Филипп произносил «не понимаю» – «ни по, ни майо», но она ведь его понимала.
– Нет, – без тени смущения сказал Эдуар. – Какие планы на вечер?
– Пока никаких, – воодушевленно ответила она.
– Ясно. А я иду играть в футбол. Мы договорились с Филиппом и остальными на среду, семь вечера. Это будет наша первая встреча с ребятами за год, все благодаря тебе.
В холле гостиницы она нашла подробную карту города. Посмотрела, как добраться до музея, и через тридцать минут уже стояла перед его дверьми, но до открытия оставалось еще полтора часа.
День постепенно становился солнечным и теплел. Она старалась идти по главным улицам, не заходя в подворотни и закоулки: пусть это Париж, не Мехико, но одной ей все равно было страшно. Дома, похожие один на другой, одинаково элегантные, одинаково стройные, сообщали, что ни днем, ни ночью возле них нельзя парковаться, и знак запрета, перечеркнутый круг, будто говорил ей, что это ей туда, внутрь, нельзя, ни днем, ни ночью. На сей раз она услышала звонок.
– В конце недели я уезжаю, ты можешь пожить в моей квартире, – Матье говорил тихо и нечленораздельно.
– Спасибо, я подумаю, – ответила она.
– В среду в семь мы договорились встретиться с Филиппом и остальными. Я буду рад тебя увидеть.
– И я.
– Какие планы на сегодня?
– Музей Родена.
– Кого?
– Родэна. Скульптора. Ты там был?
– Нет. Ладно, тогда до среды. Подумай о квартире, она маленькая, но в центре.
– Спасибо. Это было бы здорово, – сказала она, глядя на высокие двери одного из подъездов. Туда как раз заходила девушка – замшевые балетки, шелковая блуза, очаровательный ребенок в коляске. Девушка легонько кивнула ей головой в знак приветствия.
Она слегка заблудилась, идя назад и, вернувшись, обнаружила недлинную очередь перед воротами музея.
Окна были широко открыты, скульптуры – все почти, кроме «Поцелуя», – никак не огорожены. Странно, но посетителям – тысячам посетителей – доверяли. Она рассматривала скульптуры, будто впервые видела настоящих людей. Она вдруг подумала, что любовь встречается лишь в искусстве потому, что лишь там она и может длиться. Она остается в гипсе и мраморе, на пленке, холсте, бумаге, на пластинке, в камне и записи. И ничто, кроме этих хрупких материалов, не способно ее удержать.
Она подумала вдруг, что Филипп не видится с ней нарочно. Он надеялся – неосознанно, подспудно – что всю жизнь будет любить воспоминание о ней.
Он не увидится с ней. Он не хочет видеть ее. Сейчас у него была ее уменьшенная копия из гипса – неизменная и прекрасная. Живая, она отберет ее, разобьет в пыль.
Через несколько часов, когда заныли ноги, она спустилась в сад. Навстречу ей шли маленькие девочки с пышными цветами в волосах. На скамейках в тени и на деревянных шезлонгах на солнце сидели и полулежали женщины, старые и молодые, тоже с розами в волосах, каштановых и седых, русых и рыжих. Упругие и стройные цветки оставались на клумбах, а самые красивые – те, что слишком распустились – лежали рядом, на траве, срезанные садовниками. Она подняла несколько и вплела во французскую косу. Обойдя весь сад – однажды она построит точь-в-точь такой дом, с окнами от пола до потолка, которые будут глядеть на аллеи, нежные фонтаны и розы – она заснула в шезлонге. Ей кто-то звонил, но, уставшая, среди детских криков и смеха и болтовни взрослых она не слышала, как тихо пел телефон, зажатый в сумке между портмоне и кардиганом.
Она шла по кромке сада, вода, смешавшись с мелким светлым песком, текла, как разведенное молоко, нервы и кости заныли от холодного ветра, летние ботинки промокли, будто картонные. Ей казалось, что она вышла на правильной станции, и она понимала, что д’Орсе где-то здесь, но огромное здание бывшего вокзала исчезало, стоило ей на него посмотреть. Она плутала долго: увидела, несмотря на дождь, длинную очередь перед Лувром, увидела пустой и прекрасный Тюильри с рябой от капель поверхностью фонтанов. Она заблудилась в трех соснах – в последующие, не такие холодные и ветреные дни, она при всем желании не смогла бы повторить свой бестолковый маршрут. В какой-то момент она остановилась, закрыла зонт, чтобы ветер не сломал и не утащил его, сняла залитые водой очки и вдруг обнаружила д’Орсе прямо по курсу. Мокрая курица на несколько минут, что бежала по мосту и вдоль здания ко входу, чувствовала себя счастливой. Но сегодня был вторник, и музей стоял закрытый. Раздался протяжный трубный звук: это черный слон, ее знакомый, такой же замерзший и бессильный, как она, стоял на постаменте.
– Меня опять поймали, – сказал он негромко. – Нашли, – зачем-то добавил слон.
– А меня никто не ищет! – крикнула она, но дикий порыв ветра унес ее слова и утопил в бурлящей Сене.
Все в кафе, кроме нее, были сухими. Она села к окну, чтобы не видеть их, и расплакалась. Термометр показывал плюс десять, промокший плащ поверх футболки не грел. Другие, за окном, шли в зимних пальто, словно все, как один, перед выходом посмотрели прогноз погоды. У нее дома никто не смотрел прогнозов: совершенно очевидно, что зимой холодно, летом жарко, а весной и осенью болит голова. За неделю до ее приезда Филипп выслал расписание поездов метро. Она вглядывалась в таблицу, не понимая, кому это может пригодиться: поезда ходили каждые три минуты.
Она сверялась только с картой. Подумала о родителях: те никогда не передвигались из пункта А в пункт Б в назначенный час – оказавшись в чужом городе, брали такси, и выходили на первом приглянувшемся перекрестке. Ей захотелось домой: не в гостиницу с одеялом, заправленным наподобие кармана, так, что ноги становятся его узниками, не в съемную квартиру, где все было неплохо, но потолок отучил ее спать на спине, но домой, где мама готова выслушать малейшие беды.
Целый год мысль о Филиппе баюкала ее, могла взять на руки и погладить по голове. Целый год сотни писем и десятки посылок говорили ей, что она не одна, пусть и живет одна.
Теперь она была одной по-настоящему, в заточении у города, которому она не нравилась, и это заточение было тем страшнее, что иностранная речь не могла перебить ее мыслей, и мысли вели ее за руку в темные гроты, отдавались там эхом, она слышала даже самые тихие из них и жалела, что совсем не следила за тем, кто и что живет в ее голове.
Она вышла из кафе и сразу поняла, что зря: слишком холодно, чтобы снова идти без цели. Возвращаться в номер и тосковать там до вечера не улыбалось, и она зашла в каждый магазин, который находился в этом районе.
Улица заканчивалась магазином белья. Они разговорились с хозяйкой: та не ждала посетителей в такой ненастный день и теперь не спешила распрощаться с единственной клиенткой. Невесомые изделия ложились одно на другое, и скоро большой стол в центре комнаты был погребен под грудой шелка и паутин.
Она, наконец, согрелась от переодеваний. В зеркале отражалось ее чуть раскрасневшееся лицо.
Сегодня вечером они должны увидеться.
Вечером он заехал за ней. Машина стояла в пробке, дворники не справлялись с потоками воды, и пару словно отрезало от внешнего мира, текучего, двойного и расплывчатого. Она смотрела на Филиппа, не испытывая радости, будто перегорела за то время, что мерзла. Филипп был строен, как мраморный бог. Римский профиль и тонкие губы, правильные брови, доходящие до висков. Они молчали: он, кажется, хотел что-то сказать, но не решался, она вовсе не хотела разговаривать. На очередном светофоре он вытащил из-за пазухи маленькую коробочку и протянул ей.
Там лежало кольцо – толстое, золотое, без камня. Ей было двадцать восемь лет. Последние 12 месяцев она мечтала об их с Филиппом детях, о тонком носе с высокой переносицей, который они унаследуют.
Теперь он смотрел на нее испытующе и с просьбой, а она чувствовала, что с ним всю жизнь будет так же одинока, как этим утром в кафе.
В семь сорок утра она смотрела на закрытые пока двери, первая в очереди в Лувр, не оборачиваясь назад, где начинала расти змейка из вечно радостных, вечно пунктуальных японцев. Бледная, ненакрашенная, с неуложенными волосами, она совсем не казалась такой красивой, как вчера в машине Филиппа. Она сбежала из его дома, даже не позавтракав, и теперь ее тошнило от голода и чувства вины. Она разглядывала свои кисти. Детские ямочки давно сменились костяшками, и ей не верилось, что когда-то у нее были пухлые ручки. Кисти были длинными и худыми, вены и косточки покрыты прозрачной суховатой кожей. Пальцы стали тоньше даже за последний год – удивительно, что Филипп подобрал правильный размер кольца. Вчера, когда город безучастно глядел на свою акварельную копию на асфальте, она посмотрела на свои кисти и поняла: слишком поздно. У нее руки взрослой женщины, женщины, которой больше не говорят, что до свадьбы заживет, что придет корабль под алыми парусами, что впереди много времени.
Она протянула ему руку, и он поцеловал ее безымянный палец и трясущимися руками надел кольцо. Загорелся зеленый, он вел, не отпуская ее руки. Они приехали в его крошечную квартиру с высокими, четыре с половиной метра, потолками. Вместо того, чтобы спросить, где он пропадал эти дни, какого черта посеял такое сильное сомнение, она спросила, как он меняет лампочки в люстре. Филипп ответил, что ставит стул на кресло, которое ставит на стол. Она с удовольствием представила, как вся конструкция рушится, и сверху на Филиппа приземляется пыльная хрустальная люстра. Одно из украшений попадает ему прямо в левый глаз, и всю оставшуюся жизнь он носит черную повязку. И подволакивает правую ногу. Они были бы красивой парой. И запоминающейся, довольно-таки. Филипп приготовил ей пасту. Французы гордятся французской кухней, а питаются американским фаст-фудом и итальянскими макаронами.
«Почему, – думала она с досадой, – нельзя было, колеблясь, делать предложение или нет, видеться со мной с самого приезда?»
– Я не хотел, чтобы твоя красота влияла на мое решение, – ответил Филипп через две бутылки вина.
– Какой смысл жениться на девушке, если она некрасива.
Теперь она стояла перед входом в музей и думала, радостное вчера произошло событие, или наоборот. Права ли она в своих страхах, или страх заставляет нас принимать заведомо неверные решения.
Наконец, у входа началось движение: появились сотрудники. Одни только пришли, другие выходили на улицу покурить. В девять она оказалась внутри пирамиды: душно. Кажется, она была единственной, кто пришел сюда в одиночку. Ей было не с кем поделиться впечатлениями, и она разговаривала про себя с матерью, мысленно описывала ей залы, стертые лестницы, маленькие комнатки, в которых хранилось что-то другое, не Мона Лиза, бесконечное количество указателей, ведущих к ней. Мона Лиза была здесь вместо короля, а тысячи других экспонатов, как двор, находились при ней. Никто никогда не узнает наверняка, о чем она думает, но ответ, видимо, лежит на поверхности, и тем самым дает надежду. Надежда губительна. Кажется, она где-то читала об этом – а может, и нет, может, просто уже думала. Надежда тем губительнее, чем сильнее воображение. Казалось бы, вместе они могут горы свернуть – но нет, строят несуществующие цепи и пики, поднимаются на их вершину и пропадают без вести, когда сходят лавины, ибо лавины на выдуманных горах – настоящие. Если бы она осознала, что Филиппа не существует, и никогда не было, или, даже так – существует, но не для нее, он создан для другой женщины, и однажды он ее встретит – если бы она могла признать это, она бы сама не разбрасывалась днями. Сколько она потратила на него? Сколько дней бесплодных обещаний и ожиданий – а ведь достаточно понять, что ее жизнь проходит где-то в другом месте с другим человеком, чтобы уйти раз и навсегда.
Он спал, беззаботный и беззащитный, а она сидела на краешке кровати, не могла закрыть глаза и думала: она не признает, что он ее не любит, потому что боится, что никогда не встретит человека, предназначенного ей. Теория половинок опасна, но что, если она верна? Что, если каждому уготован один-единственный, и нужно успеть найти его, пока не поздно? Но все мы не решаемся принимать такие правила игры, и останавливаемся в поисках, как только становится страшно – а где-то там остановился другой, наш.
Голова резко свесилась, и она проснулась. Неудивительно, что в маленькой зале никого, кроме нее, не было: сюда нельзя прийти намерено, только забрести, а туристы послушно ходят за гидами, живыми, аудио или печатными.
Она невкусно и дорого пообедала в кафе, занимающем один из балконов Лувра, и вернулась внутрь. Еще через час ноги ныли, ныл внутренний голосок, музей высосал из нее все соки, и она отпустила себя на волю.
Вернулась в номер, надела красное платье и синий плащ, накрасилась и уложила волосы. Заехал Филипп, они гуляли, и если бы она не знала, что все это выдумка, это было бы счастьем. Позже вечером они встретились с Эдуаром, Матье и компанией. Все они были немного влюблены в нее: если сложить, так получилось бы одно полноценное чувство.
И под конец вечера она подумала: какая разница между настоящей радостью, настоящей половинкой, настоящей любовью и придуманными, если никто со стороны, да и ты сама не всегда можешь отличить? Кажется, и эту мысль она уже думала – или читала.
Она перестала колебаться – в конце концов, всех женщин учат быть конформистками и считать, что лучше быть разведенной, чем ни разу не замужней, вышла в тихий большой туалет и позвонила родным.
Они обрадовались. Она расстроилась. Выйти за Филиппа означало переезд в Париж, к ненавистному шуму кофемашины и ненавистному запаху кофе, к круассанам, оседающим на дне желудка, ко всему чужому, что она принимала на расстоянии, но теперь, при ближайшем рассмотрении, невзлюбила.
Слон был не местным, вот почему его все время так тянуло сбежать. Она вышла на террасу и тихо сказала:
– Когда надоест, мы сбежим вместе.
Оставалось надеяться, что слишком красивый синий вечер передал ее слова получателю.
Она взяла с собой зонт, уверенная, что облачная вата совершенно промокла, набухла, налилась и скоро начнет протекать, но в правильном парижском мире прогноз был точен, и напитанные влагой земля и воздух не получили сегодня новых тонн воды. Между тем, зонт становился все тяжелее, жестче делались туфли, их ремешки располагались ровно под косточками, и если бы она села на скамью и сняла их, она бы уже не поднялась и не смогла их снова надеть.
Вчера Филипп заехал за ее вещами. Она не собрала чемоданы к его приезду, гостиничный номер, в котором она жила, уже походил на обжитую спальню, в каждый ящик она что-то положила, каждой вещи нашла свое место. Только при Филиппе она начала складываться, но он не сердился на нее. Ему позвонили, и через три минуты они уже ехали к нему без чемоданов: соседи сверху залили его квартиру. Он был раздражен, она – счастлива. Наконец у них появилось что-то общее, проблема, которую можно увидеть и потрогать, наконец в элегантном городе случилось что-то безалаберное, человеческое, что-то, вызывавшее в ее голове слово «управдом».
Все оказалось хуже, чем предполагал Филипп, и лучше, чем она могла надеяться: квартиру заливало несколько часов горячей водой, паркет взбух, на стены и потолки было страшно поднять глаза, промокли книги и пластинки, стоявшие на полу, испортилась старая деревянная мебель (наконец он выбросит эту европейскую кровать, эту из поколение в поколение переходящую кровать, на которой рождались и умирали), испортились картины и техника, воняло сырой материей, где-то еще плыл парок. Она смотрела на Филиппа и впервые могла пожалеть его.
Через какое-то время они вернулись в гостиницу, скинули вещи с покрывала и уснули, она довольная, ибо теперь ему придется сделать ремонт, и в пыльном строгом жилище появится жизнь, и оно наполнится общими вещами и воспоминаниями, он расстроенный и слегка благодарный, что засыпает не один и не среди подтеков.
Теперь она шла по набережной, улыбаясь, пока совсем не устала. Ей казалось, что до Эйфелевой башни совсем близко, но она шла час за часом, все время видела ее и никак не могла достигнуть. Филипп сам занимался своей утопленницей, да она и не предлагала ему помощь. Она добралась до какого-то парка в двух шагах от башни, и глядя в спину ажурной конструкции, думала о натертых ступнях, о лейкопластыре, о приятно взбухших икрах, ноющем от сумки плече и о Филиппе.
Филипп никогда не просил ее сделать что-то, если делать этого она не желала, не уговаривал, если она была несговорчива, ни разу не спросил, почему Матье и Эдуар так расположены к ней, так ждут ее общества, если при нем, Филиппе, она с ними виделась три раза.
Филипп сохранял дистанцию – и если сокращаться она будет тем же медленным, почти незаметным темпом, они перестанут быть чужими лет через десять.
Возможно, холодность была ему свойственна, а может, он знал, что единственный способ удержать ее – не дать понять себя слишком быстро и никогда не дать понять себя до конца.
– Как вы здесь живете? – спросила она Филиппа вечером. Днем она три раза прошла мимо Диора, так и не решившись зайти – на третий раз она все же перешла на ту сторону, где находился бутик, но увидев свое отражение в витрине, передумала входить.
Филипп посмотрел на нее вопросительно.
«Как вы здесь живете? – думала она с самого первого дня. – Разве вы не видите, что не вписываетесь в этот город? Он бы вас стыдился, если б не игнорировал».
– Здесь все время чувствуешь себя недостаточной. Недостаточно красивой, недостаточно хорошо одетой, недостаточно расслабленной и богатой.
Филипп вскинул брови.
– Я никогда об этом не думал. Я здесь родился, я привык.
Она внимательно посмотрела на Филиппа и поняла, почему предпочитала его всем другим: он соответствовал даже Парижу, которому не соответствовало большинство его жителей, и более того, он нравился ее строжайшему внутреннему цензору.
Этот цензор был крайне внимателен и раздражителен: ни одна черта, ни одна привычка или манера не укрывались от его взгляда. Как и все женщины, она могла простить крупные проступки – но мелкие промахи убивали ее, она совершенно не умела с ними мириться. Она считала, что с ними и нельзя мириться, что это нити, ведущие к настоящим изъянам. Человек нечаянно выдает себя ими, ибо не знает, что их нужно скрывать.
Матье выгибал кисти. Это тихо бесило ее всю дорогу от Парижа в Авиньон – он сидел напротив. По диагонали от нее читал спортивную газету отец Филиппа, месье Душ Сантуш, Филипп читал спортивную газету рядом с ней. Разглядывать отца (седой, крутой, носатый, в туфлях из мягкой кожи, с животом, но и с икрами) было неприлично, и ей оставалось лишь смотреть в окно. Поезд летел слишком быстро, впрочем, пейзаж оказался заурядным. Мелкие деревья, крупные коровы. Временами они разговаривали – отец Филиппа задавал не самые удобные вопросы на пол-вагона, что говорил Матье, она, понятно, не слышала, Филипп отвечал, когда она не знала, что ответить.
В какой-то момент братья вышли в вагон-ресторан. Гильерме Душ Сантуш смотрел на нее изучающе и затем произнес:
– Ничего удивительного, что он собрался на тебе жениться. Ты брюнетка, и ты все время молчишь. Наша мать – в смысле, их мать, мать Филиппа и Матье – у нее светлые волосы, и она без конца разговаривает. По-моему, Филиппа это утомляет. Меня, по крайней мере, всегда утомляло.
Она опустила глаза, покрутила помолвочное кольцо на пальце, потом все же нашлась:
– Филипп всегда с любовью отзывался о матери.
Гильерме расхохотался.
– Филиппа не заставить к ней ездить даже на Рождество и Пасху. Он может отправить открытку, позвонить и проскрипеть какую-то банальщину, но на этом все.
Она поняла, что португальский папа жил по другим законам, чем все вокруг, и перестала играть в дипломата:
– Откуда Вы знаете, Вы ведь живете в Париже, она – в Авиньоне.
– Ты забыла добавить – со вторым мужем. Она сама мне звонит и жалуется. Как будто ей мало одного маменькиного сынка. О, а вот и он.
Матье вернулся первым, с напитками и едой.
– Я не отдам тебе денег, – сказал Гильерме, широко улыбаясь. – И на девочку тоже не смотри.
Матье пробормотал, что он и не взял бы.
– Это все благодаря тебе, – не смутился месье, глядя на нее – В прошлый раз я отдавал ему десять евро.
Она улыбнулась, не понимая, возможно ли это.
Слова Гильерме порадовали ее – возможно, Филиппа действительно не смущает, но радует ее молчание. Ей не терпелось увидеть дом – по словам Матье, тот стоял посреди виноградника. Правда, Филипп фыркнул, что виноградник только осенью – виноградник, а весной он что есть, что нет.
До дома они добрались только под вечер. Мать Филиппа готовила вкусно, но мало.
Раньше ей казалось, что у французов рождаются мальчики с большими носами и тонкими ртами и девочки с пухлыми ртами и маленькими носами. У его мамы были маленькие глаза, большой римский нос, узкие губы и очень редкие светло-русые волосы. За полчаса мадам спросила у нее больше, чем Филипп за многие месяцы. Это была живая, громкая, веселая, прокуренная женщина, и только благодаря мужской внешности она не казалась вульгарной. За столом она совершенно забивала сыновей и второго мужа и пресекала все попытки первого составить ей конкуренцию. Второй муж напоминал немца – серовато-рыжий, с бесцветными глазами и неопрятной манерой есть – если только бывают такие тихие немцы.
Она подумала, что позвонит домашним, как только проснется. Ей хотелось скорей рассказать, что она входит в приятную семью, что она чувствует себя как дома с Гильермо и Изабель, что они шумные, и что она совершенно точно им понравилась. Она уснула, как кошка – почти без воздуха, уткнувшись в волосатую грудь Филиппа.
Она смотрела на него с укором и восхищением, как будто каждая его шалость, каждая попытка побега возвращала ее себе. Она протянула руку, выжидательно посмотрела на него, на ее глазах он становился все выше, все крупнее и тяжелее, было почти непостижимо, как он смог ухватить такую мелкую вещицу.
Но слон не намеревался отдавать кольцо – сначала он взял его мягким хоботом – она думала, посмотреть, – потом подбросил, оно совершило круг в воздухе, увеличилось, утратило былую форму и легло слону на спину гигантской пластиной в узорах.
– Оно ведь было моим, – сказала она сомневаясь, но и не уверенная в обратном.
Слон, продолжая расти, покачал головой. Она обрадованно, облегченно улыбнулась.
– Но я хотела его вернуть Филиппу, – она окликнула уже уходящего слона.
Слон моргнул с философским вздохом и ответил, что кольцо ему нужнее и очень нравится.
– Какой же ты бессовестный, – журила она его ласково, слон давно, наперед знал, что наглая кража не запишется в прегрешения.
Они негрустно попрощались, и встретив через несколько часов Филиппа и сообщив ему, что с ним не может остаться, она частью себя не понимала, зачем он так мрачен. Филипп приехал на встречу с ней на мотоцикле. В кожаной куртке, крутой и стройный, он был красивее обычного, красивее ее, красивее, чем человек, которого не любишь.
– Можешь оставить кольцо себе, – Филипп не просил ее объяснить, не просил передумать, это делало ситуацию одновременно непонятнее и легче.
– Его украли.
Филипп посмотрел на ее руку.
– Цыганка на Монмартре. Я ходила туда утром.
– И ты решила, это плохой знак, и бросаешь меня? – иногда Филипп проявлял неплохое чувство юмора.
Она думала, должна ли и сможет ли ему рассказать, что чувствовала с ним и без него, во что она верит. Надо ли говорить, что будет думать о нем часто и сожалеть, что больше они не увидятся. Филипп что-то кому-то писал.
– Эдуар может проводить тебя в аэропорт, – сказал он наконец.
– Спасибо.
"Может, он меня не простит, но только до того дня, пока он не станет мне благодарен, хоть и не признает этого, когда он встретит кого-то настоящего, или не осознает, что хотел быть с проекцией меня".
На переднем сидении машины Эдуара лежал букет остро пахнущих лилий. Эдуар переложил цветы назад:
– Еду потом к маме, – сказал он гордо.
По пути в аэропорт позвонил Матье пожелать счастливого пути – ей не пришлось узнать, как он и остальные члены семьи относятся к их с Филиппом расставанию, но она оценила его всегдашнюю, тихую воспитанность. Ей было стыдно, и много лет еще было стыдно, что она не попрощалась с Корали, что только передала той привет через ребят. Впрочем, Корали она никогда не нравилась – наверное, она не заслужила ее симпатии и расположения, да и обе не умели общаться.
У входа в Руасси Эдуар поставил ее чемодан на тележку, расцеловал воздух возле обеих щек и пообещал присылать ей посылки, если она скажет, что ей нужно.
Она регистрировалась на посадку, когда аэропорт де Голля начал сотрясаться – казалось, здание рухнет раньше, чем хоть один успеет выйти из него, абсолютный страх охватил улетающих и приземлившихся, в шуме и вибрации никто бы не услышал от нее, что все хорошо, да и услышь, разве в это обещание кто-нибудь когда-нибудь верит.
Она знала, что это невозможных размеров слон грузно сходит с земного шара и заступает на положенное ему место. Недолгое мгновение шар держат только двое, пока третий, вышедший ему навстречу, торжественно склоняет исполинскую голову, и после тот четвертый, ее знакомый, освободивший ее слон принимает посильную ему тяжесть, а другой, стремительно уменьшаясь, восходит на землю и неторопливо шагает к постаменту.
Она перестала отмечать дни рождения, постепенно забывая, сколько именно ей лет – слоны считали этот подсчет мещанством, и потому не досадовала на Филиппа, никогда не поздравлявшего ее, и никогда в длинной ли, короткой ее жизни ей не пришлось пожалеть, что она отдала кольцо слону.
Текст: Малика Бобро Бадамбаева
Фото: Индира Бобро Бадамбаева
Читать другие материалы:
Бобро Бадамбаевых – это сайт двух сестер, Индиры и Малики Бадамбаевых.
Индира – художник, Малика – писатель.
Наш девиз – «Сеять разумное, боброе, вечное».
Мы стараемся делать контент, в полной мере отвечающий этим словам.
Оставить комментарий